ОФИЦЕРА МОЖНО
Офицера можно лишить очередного воинского звания или должности, или обещанной награды, чтоб он лучше служил. Или можно не лишать его этого звания, а просто задержать его на время, на какой-то срок - лучше на неопределенный, - чтоб он все время чувствовал.
Офицера можно не отпускать в академию или на офицерские курсы; или отпустить его, но в последний день, и он туда опоздает, - и все это для того, чтобы он ощутил, чтоб он понял, чтоб дошло до него, что не все так просто.
Можно запретить ему сход на берег, если, конечно, это корабельный офицер, или объявить ему лично оргпериод, чтоб он организовался; или спускать его такими порциями, чтоб понял он, наконец, что ему нужно лучше себя вести в повседневной жизни.
А можно отослать его в командировку или туда, где ему будут меньше платить, где он лишится северных надбавок; а еще ему можно продлить на второй срок службу в плавсоставе или продлить ее ему на третий срок, или на четвертый; или можно все время отправлять его в море, на полигон, на боевое дежурство, в тартарары - или еще куда-нибудь, а квартиру ему не давать, - и жена его, в конце концов, уедет из гарнизона, потому что кто же ей продлит разрешение на въезд - муж-то очень далеко.
Или можно дать ему квартиру - "Берите, видите, как о вас заботятся", - но не сразу, а лет через пять - восемь, пятнадцать - восемнадцать, - пусть немного еще послужит, проявит себя.
А еще можно объявить ему, мерзавцу, взыскание - выговор, или строгий выговор, или там "предупреждение о неполном служебном соответствии" - объявить и посмотреть, как он реагирует. Можно сделать так, что он никуда не переведется после своих десяти "безупречных лет" и будет вечно гнить, сдавая "на допуск к самостоятельному управлению".
Можно контролировать каждый его шаг: и на корабле, и в быту; можно устраивать ему внезапные "проверки" какого-нибудь "наличия" - или комиссии, учения, предъявления, тревоги.
Можно не дать ему какую-нибудь "характеристику" или "рекомендации" - или дать, но такую, что он очень долго будет отплевываться.
Можно лишить его премии, "четырнадцатого оклада" полностью или частично.
Можно не отпускать его в отпуск - или отпустить, но тогда, когда никто из нормальных в отпуск не ходит, или отпустить его по всем приказам, а отпускной билет его у него же за что-нибудь отобрать и положить его в сейф, а самому уехать куда-нибудь на неделю - пусть побегает.
Или заставить его во время отпуска ходить на службу и проверять его там ежедневно и докладывать о нем ежечасно.
И в конце-то концов, можно посадить его, сукина сына, на цепь! То есть я хотел сказать, на гауптвахту - и с нее отпускать только в море! только в море!
Или можно уволить его в запас, когда он этого не хочет, или, наоборот, не увольнять его, когда он сам того всеми силами души желает, пусть понервничает, пусть у него пена изо рта пойдет.
Или можно нарезать ему пенсию меньше той, на которую он рассчитывал, или рассчитать ему при увольнении неправильно выслугу лет - пусть пострадает; или рассчитать его за день до полного месяца или до полного года, чтоб ему на полную выслугу не хватило одного дня.
И вообще, с офицером можно сделать столько! Столько с ним можно сделать! Столько с ним можно совершить! Что грудь моя от восторга переполняется, и от этого восторга я просто немею.
Александр Покровский
- Leticija
- Капитан 3 ранга
- Сообщения: 521
- Зарегистрирован: Вт ноя 24, 2009 6:53 pm
- Скайп: chechel_55
- Пол: Женский
- Откуда: Германия
Александр Покровский
Мой стакан невелик, но я пью из своего стакана.
- Leticija
- Капитан 3 ранга
- Сообщения: 521
- Зарегистрирован: Вт ноя 24, 2009 6:53 pm
- Скайп: chechel_55
- Пол: Женский
- Откуда: Германия
Re: Александр Покровский
АТОМНИК ИВАНОВ
Умер офицер, подводник и атомник Иванов. Да и черт бы, как говорится, с ним, сдали бы по рублю и забыли, тем более что родственников и особой мебели у него не обнаружилось, и с женой, пожелавшей ему умереть вдоль забора, он давно разошелся. Но умер он, во-первых, не оставив посмертной записки, мол, я - умер, вините этих, и, во-вторых, он умер накануне своей пятнадцатой автономки. Так бы он лежал бы и лежал и никому не был бы нужен, а тут подождали для приличия сутки и доложили по команде.
Вот тут-то все и началось. В квартиру к нему постоянно кто-то стучал, а остальной экипаж в свой трехдневный отдых искал его по сопкам и подвалам. Приятелей его расспросили - может, он застрял у какой-нибудь бабы. В общем, поискали, поискали, не нашли, выставили у его дверей постоянный пост и успокоились. И никому не приходило в голову, что он лежит в своей собственной квартире и давно не дышит.
Наклевывалось дезертирство, и политотдел затребовал на него характеристики; экипажная жизнь снова оживилась. В запарке характеристики ему дали как уголовнику; отметили в них, что он давно уже не отличник боевой и политической подготовки, что к изучению идейно-теоретического наследия относится отвратительно, а к последним текущим документам настолько прохладен, что вряд ли имеет хоть какой-нибудь конспект.
Долго думали, писать, что "политику он понимает правильно" и "делу" предан, или не писать, потом решили, что не стоит. В копию его служебной карточки, для полноты его общественной физиономии, вписали пять снятых и двадцать неснятых дисциплинарных
взысканий; срочно слепили две копии суда чести офицерского состава, а заместитель командира, заметив, что у него еще есть в графе место, пропустил его по всем планам политико-воспитательной работы как участника бесед о правовом воспитании воина.
Сдали все собранные документы в отдел кадров и, срочно прикомандировав вместо него какого-то беднягу прямо из патруля, ушли, от всей души пожелав ему угодить в тюрьму. Отдел кадров, перепроверив оставленные документы, установил, что последняя аттестация у него положительная. Аттестацию переделали. Сделали такую, из которой было видно, что он, конечно, может быть подводником, не без этого, но все-таки лучше уволить его в запас за дискредитацию высокого офицерского звания. Прошло какое-то время, и кому-то пришло в голову вскрыть его квартиру. Вскрыли и обнаружили бренные останки атомника Иванова - вот он, родной. Флагманскому врачу работы прибавилось. Нужно было оформить кучу бумаг, а тут еще вскрытие показало, что на момент смерти он был совершенно здоров. В общем, списать умершего труднее, чем получить живого. Медкнижку его так и не нашли, она хранилась на корабле и ушла с кораблем в автономку. Сдуру бросились ее восстанавливать по записям в журналах, но так как журналы тоже не все отыскались, то все опомнились и решили, что обойдется и так.
Флагманский врач пристегнул к этому делу двух молодых подающих большие надежды врачей, а сам в тот день, когда пристегнул, вздохнул с облегчением. С помощью нашей удалой милиции удалось даже отыскать какую-то его двоюродную тетку Марию, которая жила, как выяснилось, в самой середине нашей необъятной карты, в селе Малые Махаловки.
- Только сейчас приехать не могу, - сразу же зателеграфировала тетка, - я одна, старая уже, у меня еще корова, как ее бросить, да и картошка подошла. Из списанных с плавсостава подобрали надежного офицера, капитан-лейтенанта, и возложили на него похоронные обязанности. Такие офицеры, списанные с плавсостава, у нас есть. Они строят подсобные хозяйства, дачи, роют рвы, канавы, собирают картошку в Белоруссии, бывают на целине в Казахстане, назначаются старшими на сене, проводят обваловку, руководят очисткой, раскладкой дерна, доводят все это до ума, ремонтируют подъезды и вообще приносят много пользы. А этого офицера списали даже дважды. В первый раз по какой-то одной статье - то ли с язвой, то ли с какими-то камнями, - а когда он оформил все документы на списание и, сдав их, каждый день ходил и столбился, то через месяц выяснилось, что документы он сдал не поймешь где, и сдал он их не поймешь кому, и в том месте, где он их сдал, его никто не узнал.
- Что же вы так? - сказали ему тогда. Вот тогда- то его и перекосило, и с ним случилось что-то сложное, то ли латинское, то ли латино-американское, и списался он тогда по совершенно другой статье. Словом, человек был надежный. "Надежный" отправился на плавзавод добывать цинк. В этот цинк нужно было одеть гроб, который вместе с несвоевременно усопшим Ивановым именовался бы "ценный груз двести". Завод насчет цинка был в курсе, но на заводе его повернули: лимит по цинку был израсходован, а будущий цинк должны были подвезти в течение месяца.
- Вам же звонили! - вяло, как последний спартанец, отбивался "надежный".
- Времена прошли, - сказали ему на заводе.
- Куда ж его сейчас девать? - не унимался "надежный", потому что с самого детства привык никому и никогда не сдаваться.
- А где он у вас до сих пор лежал? - спросили увядшими голосами заводские лупоглазые хитрецы.
- Дома, - не понимал "надежный".
- Вот пусть там и полежит, ничего страшного, сейчас уже холодно. Только окна, конечно, нужно будет открыть, - тут же приступили заводчане ко второму этапу сбережения усопшего, - а с батарей воду слить, и батареи заглушить. В этом поможем. На батареях у нас какое сечение? Ду-20? Ну вот...
- Что "вот", - не понимал "надежно списанный", - в чем поможете?
- В этом, - удивились его сообразительности заводчане, - батареи заглушим, сварщика дадим.
- Ну нет, так дело не пойдет, - начал было "списанный".
- Ну, мы тогда не знаем, - сразу закончили с ним заводчане и в ту же минуту про него забыли.
С тем, что "они не знают", списанный капитан тут же решил отправиться к начальству. По дороге он долго рубил воздух и говорил всякие выражения.
- А-а-а, чтоб они подохли! - пожелал он им в заключение.
Капитан впервые столкнулся с цинковой проблемой, и через десять минут ходьбы он окончательно решил идти к начальству, у которого, он был в этом совершенно уверен и неоднократно убежден, череп толще, а нижняя челюсть увесистей.
- А я-то думал, что его давно похоронили, - оторвалось от бумаг начальство с черепом, за заботами успевшее забыть, что у него когда-то кто-то умер. - Деньги вам собранные отдали? Ну вот! Что же вы?
- А что вы сделали, чтоб этот цинк был? Почему не добились? Почему не
настояли? - спрашивало начальство по нарастающей. - Расписываетесь тут,
стоите, в собственном бессилии!
- Нужно добиваться! - заорало наконец начальство. - А не демонстрировать здесь свои неспособности и беспомощность полнейшую! Рыть нужно! Рыть! Доросли тут до капитан-лейтенанта! Бог ты мой, какая тупость, какая тупость! Цинк ему ищи! Рот раскрой, положи - он закроет и проглотит. Так, что ли? Я! Здесь! Поставлен! Не для цинка!!! Понимаешь? Не для цинка!.. Идите. И не прикрывайте мелкой суетливостью своего безделья! Цинк чтоб был! Доложите! Все!!!
Витамины на флот поступают в жестяных банках, а надо бы в ведрах, а может, и в бочках... Капитан пошел от начальства. По дороге он все время говорил три слова,
из которых только одно было очень похоже на слово "провались". Пропадал он двое суток, потом появился мятый, виноватый и принялся с жаром отрабатывать. А медики тем временем, тихой сапой, по своим каналам справились насчет цинка, узнали, когда он будет, сказали: "Ладно, мы подождем", - и сразу же договорились насчет деревянного.
- Деревянный? - ухватились на заводе. - А цинковый уже не надо?
- Надо, - сказали наши всегда спокойные медики, - и цинковый и деревянный. Он у нас пока в морге полежит.
И положили. Когда же наконец появился цинк и из него сделали то, что хотели, впихнуть в него бережно сохраненного Иванова не удалось - чуточку не влез; ни в цинковый, ни в деревянный.
- Он что у вас там, вырос, что ли? - злобно ворчали заводчане, уминая Иванова, который если где и влезал в одном месте, то тут же вылезал в другом. Не хватало всех размеров сантиметров по двадцать.
- А кто снимал мерку? - спросил начальник завода, когда эта неувязочка всем порядком поднадоела. Оказалось, что мерку снимал матрос, который уже уволился в запас.
Начальник завода очень изобретательно облегчил душу и сказал:
- Чтоб в следующий раз мерку снимал офицер, - подумал и добавил: - Капитан-лейтенант, а сейчас чтоб влез! Влез! Хоть всем заводом пихайте. Вы у меня пострадаете... за Отечество. Я вам сделаю соответствующее лицо... После этого заводчане поделили силы: одни с чувством передали Иванову, чтоб он влез, и начали его запихивать с завидным вдохновением, другие принялись обхаживать медиков - ходили как очарованные и заглядывали им в глаза. Минут через пять они решили, что хватит облизывать, и приступили:
- А может, мы отпилим где-нибудь там у него кусочек, а? Маленький такой, а? - голос их непрерывно зацветал мольбой. - Незаметненький такой, как вы считаете? Мы потом сами похороним. А может, у вас есть что-нибудь такое? Может, можно будет его полить чем-нибудь, растворить там чуть-чуть, а? Ему же все равно, как вы считаете?
- Не знаем, - сказали медики, покачали головами и уехали, оставив на заводе Иванова до вечера. Вечером он должен был быть отправлен. И билеты были, - в общем, тоска.
- Делай что хочешь, - сказал начальник завода начальнику цеха, - режь, ешь, но чтоб влез! Влез! Хочешь, сам ложись впереди и раздвигай! Хочешь - не ложись! Хочешь - мы тебя вместо него похороним. В общем, как хочешь!
Начальник цеха хотел, он очень хотел; он до того обессилел от того, что хотел, что был готов сам лечь и раздвигать. Но вдруг все обошлось. На флоте в конце концов все обходится, все получается, делается само собой, не надо только суетиться...
В конце концов вышли пять решительных жлобов и, под массу бодрых выражений, в три минуты запихала атомника Иванова в дерево и в цинк, как тесто в банку. Попрыгали сверху и умяли. Заткнули аккуратно гвоздиком те места, которые повылезли, и запаяли. Делов-то...
А в это время в нашем тылу добывалась машина, Списанный капитан метался одинокий и слепой от горя. Он уже выяснил, что в эту минуту из восьмидесяти двух машин - тридцать два "газика", а остальные после целины не на ходу, а на ходу один самосвал, да и тот - мусорный. Заболевший от такой невезухи капитан был готов везти запаянного в цинк Иванова на мусорном самосвале.
- Да вы что? - сказали в тылу и не дали самосвал. И все-таки он его довез, на попутках, щедро посыпая дорогу поллитрами. На вокзал приехали за двадцать минут до отхода поезда.
- Куда?! - рявкнула проводница и загородила проход.
- У нас разрешение есть, - задуревшим с дороги голосом прошептал капитан: он всю дорогу, в минус двадцать, ехал сверху.
- Назад! - не унималась проводница. - Я тебе дам "разрешение", а людей
я куда дену?!
Она вытолкнула капитана вместе с ящиком назад. Капитан, совершенно обессиленный белым безмолвием, вытащил собранные на Иванова деньги и, стыдно сказать, угостил проводницу четвертным.
- Ну ладно, - сжалилась она, - волоките, сейчас покажу куда.
Гроб заволокли, куда показали. Не успели тронуться с места, как появился бригадир.
- Где тут эти похоронщики? - бригадир смотрел так, будто заранее знал, кто где нагадил.
- Ты, что ли? - ткнул он пальцем в капитана, и у капитана сразу же
забился пульс.
Капитану нельзя было волноваться. Пальцы его наконец достали документы.
- Ну, так и знал, - вздохнул бригадир, - неправильно. На следующей слазь. Не забудь его прихватить. Проверю. Знаю я вас, был уже один такой прохвост, намаялись.
Достался еще один четвертной. Все-таки есть хорошие люди, есть; сейчас он на тебя наорал, набрызгал, а сейчас он уже хороший человек и ты его полюбил, испив до дна радость прощенья.
- Ты когда в следующий раз повезешь кого-нибудь, ты обязательно все правильно оформи, - обхватил капитана за плечи бригадир, - да, и смотри, он у нас, сам понимаешь, где едет, у нас иногда "Жигули" раздевают, не то что твоего родственника; цинк - это вещь; приедешь, его снимать - а цинка нет, и давно уже один покойник голый едет. Было такое, бесплатно дарю, - бригадир хохотнул. Капитан выбегал на каждой станции. И началась дорога. Многим мы ей обязаны, дороге. Ты едешь, и едут мимо тебя: мясо, масло, "а как у вас", дети, тещи, подарки, какие-то праздники, каникулы. О чем только люди не говорят, чем только они не живут; а ты как с другой планеты, будто и не жил никогда...
Через двое суток ему стало казаться, что он давно уже живет в вагоне, что он родился здесь, среди плача детского, мято лежащих тел, бесконечных закусываний, чая и торчащих в проходе ног. Он отдался безразличию и теперь почти все время сидел у окна смотрящим вперед. А навстречу ему неслась Россия... Россия... огромная страна...
Капитану предстояла пересадка. Не будем ее описывать, а то все увеличится втрое. Скажем только громко: "Хорошо!" Хорошо, что люди пьют. А может, и не люди, а отдельные граждане, но все равно - хорошо. Сколько бы дел не было сделано, вот так, с лету, в один присест, если б они не пили; и наш капитан никогда бы не попал вовремя с оцинкованным Ивановым с вокзала на вокзал. Пускай они пьют. А если б они не пили, то стоило бы, наверное, для пользы дела, ее им привить - привычку пить. Наверное, стоило бы...
А вот и станция Малые Махаловки, похожая на тысячи наших пустынных беленьких станций. Не прошло и пяти суток. Поезд встречали двое - тетка и бородач. Капитан каким-то внутренним чутьем почувствовал тетку Марию и конец своего путешествия и наполнился, в который раз за дорогу, счастьем, подпрыгивающим ликованием.
- Вот! - через каких-нибудь пять минут воскликнул капитан и, израсходовав на улыбку весь имеемый сахар, указал на гроб: - Сам! Он чуть не добавил: "Красивый сам собой", но вовремя спохватился. Ему опять стало хорошо. Это "хорошо" накатывало на него волнами, и сейчас он был просто рад за себя, за Иванова, за окружающую среду, опять за себя, за тетку Марию, как будто привез ей не гроб, а кусок золота. И вообще, чем дальше от флота, тем больше он испытывал за него гордость; гордость за нашу
боеготовность, ощущал прочные узы родства...
- Что еще... документы, фотографии - вот!
- Слышь, милок, - неуверенно засомневалась тетка Авария, - а вроде... это и не Мишка вовсе... Иванов-то... я его маленьким помню, после не видала... позабыла уже, а волосики у него вроде черные были, да и курносый он, а этот какой-то... лысый, что ли?
Дитя флота мгновенно приехало на землю. Капитана прошиб крупный пот, все вокруг промокло и стало гнусным.
- Да ты что, мать! - земля уверенно поехала из-под ног. - КАК НЕ ТОТ?!
- МАТЬ!!! - заорал он, вложив в этот крик все свои раны, отчаянье, цинк, бригадира, дорогу, черт-те что. - Мать! Это ж... не мальчик кудрявый, это ж... мужчина, и потом он... эта... под водой, подводник он, мать, подводник, а там не то что на себя, на лошадь не будешь похож!
- Ну тогда ладно... конечно... чего уж там... это я так, - быстро согласилась, испугавшись его, тетка Мария и виновато уставилась под ноги. Бородатый с ходу понял, в чем затор.
- Вылитый Мишка, - он тоже испугался, что поминок не будет и этот сейчас подхватит гроб и поминай как звали, - вылитый. Я его, мерзавца, вот с такого возраста, - (он отмерил сантиметров двадцать), - знаю. Вылитый.
- Ну вот! - вырвалось у капитана. К нему сразу вернулась ушедшая было куча здоровья. - Дааа, ну ты, мать, даешь! Мишку не узнать, а? Дааа! - теперь ему опять стало хорошо, даже как-то молодцевато стало, раскудрись оно провались!
- Ну ладно, граждане, - махнул рукой куда-то в сторону капитан, - вам - туда, а мне - обратно. Извините, если что...
- Ну нет, милый, ты чего эта? - бородач встал рядом. - Привез и давай мотаем? Вам, значить, туда, а нам отсюда, так, что ли? А поминки? А народ? Не пустим! - он вдруг взял капитана под локоток. Рука у деда была деревянная, и капитан понял - точно, не пустят.
- Так... флот же тоже ждет... боевые кораб-лиии, - замямлил он.
- Подождет, не обломится, - обрубил бородач, - народ тебя ждет. А мы тебе справку заделаем... печать... вроде ты у нас приболел, что ли, - борода так захохотал, что какая-то впереди крадущаяся тетка с кошелкой присела, дернула головой, заверещала: "Милиция!" - и мотанула куда-то совсем. Действительно, все было готово. С Ивановым разделались в момент. Никто так и не вспомнил, был ли он черным или, может, сразу лысым. Праздничный стол раздался в осеннем великолепии. Это был какой-то ведерный край: в середине стола стояла такая ужасная бутыль самогона, такой величины и
прозрачности, что сквозь нее была полностью видна высоко поднятая табуретка.
За столом сидели старики и старушки, празднично убранные. На стариках так горели ордена и медали, что стояло сплошное сияние. У одного векового деда, с серебряной в пояс бородой, кроме всего прочего было еще четыре Георгиевских креста. Через двадцать минут за столом все были свои. Старики с интересом рассматривали Мишкины медали за десять и пятнадцать лет безупречной службы. Они передавали их друг другу, и каждый обязательно переворачивал и читал вслух.
- Дааа. Нам такие не давали. Они теперь вон какие. Молодца, Мишка, молодца, не посрамил, дааа... Вскоре капитан решил, что ему нужно что-то сказать, а то через пару
минут, он так прикинул, сказать он уже ничего не сможет, через пару минут он уже сможет только закивать это дело. Он встал и сначала бессвязно, а потом все лучше и лучше начал говорить про флот, про море, про Мишку, которого совсем не знал, и чем больше он говорил, тем больше ему казалось, что он говорит не про Мишку, а про себя, про свою жизнь, про службу, про флотское братство, которое, гори оно ясным пламенем, все равно не сгорит, про Родину, про тех, кто ее сейчас защищает и, в случае чего, не пожалеет жизни, про священные рубежи...
- ...Пусть у них все будет хорошо, - голос капитана звенел в наступившей тишине, - пусть они не горят, не тонут; пусть им всегда хватает воздуха; пусть они всегда всплывают; пусть их ждут на берегу дети, любят жены, их нельзя не любить, товарищи, их нельзя не любить! - И так у него получалось складно и гладко, и, может быть, в первый раз в жизни его так слушали, может быть в первый раз в жизни он говорил то, что думал; и у людей блестели на глазах слезы, может быть, в первый раз в жизни с ним такое происходило... У него вдруг перехватило горло, он запнулся, махнул рукой; все задвигались, а какая-то тетка, как и другие, наполовину не понявшая, но видевшая, что человек мается, схватилась ладонью за щеку и забормотала:
- Ох, мамочки, бедные вы мои, бедные...
Пир шел горой. С капитаном все хотели поцеловаться. Особенно не удавалось вековому деду.
- Гришка! - прорывался он. - Язви тя, ты что, зараза, второй раз лезешь? А ну брысь!
Громадный Гришка, лет шестидесяти, смутился и пропустил старика.
- Ну вот, милай, ну... дай я тебя поцелую!
Потом пели морские песни: "Славное море - священный Байкал", "Варяг"; капитан тут же за столом обучил всех песне "Северный флот не подведет"... Вскоре его отнесли на воздух, надели шапку и усадили на лавочке. Он сидел и плакал. Слезы текли по не бритому еще с вагона лицу, собирались на подбородке и капали в жадный песок. Он говорил что-то и грозил в темноту - видно, что-то привиделось или вспомнилось, что-то свое, известное ему одному.
Горе сменилось, теперь он хрипло смеялся, мотал худой головой и бил себя по колену; потом повторил раз двадцать: "Помереть на флоте - ни в жисть", упал с лавки, улыбнулся и заснул.
Его подобрали и отнесли в дом, чтоб не застудился. Капитана отпустили через неделю. Он всучил-таки тетке Марии оставшиеся деньги, прибавив от себя. Тетка смущалась, махала руками, говорила, что не возьмет, что бог ее за это накажет. Его долго вспоминали, желали ему через бога здоровья, счастья в личной жизни и много детей. А вскоре после этого случая в дом к тетке Марии ворвался кто-то в огромной, черной шинели, схватил ее и затискал. У тетки остановилось дыхание, она узнала Мишку, курносого, черноволосого, как в детстве... Она вяло отпихнулась от него, села на случившийся табурет и замерла. Она не слышала, что Мишка орал. Лицо ее как-то заострилось, она впервые почувствовала, как бьется ее сердце - бисерной ниточкой. Губы ее разжались, она вздохнула: "Бог наказал", - мягко упала с табурета на пол и умерла. На деревне говорили: "Срок пришел", а вскрытие показало, что на момент смерти она была совершенно здорова. Были поминки. Мишка, которому рассказали, что он вроде бы помер, напился и пел в углу; остальные пели "Варяга", "Славное море - священный Байкал" и "Северный флот не подведет".
Умер офицер, подводник и атомник Иванов. Да и черт бы, как говорится, с ним, сдали бы по рублю и забыли, тем более что родственников и особой мебели у него не обнаружилось, и с женой, пожелавшей ему умереть вдоль забора, он давно разошелся. Но умер он, во-первых, не оставив посмертной записки, мол, я - умер, вините этих, и, во-вторых, он умер накануне своей пятнадцатой автономки. Так бы он лежал бы и лежал и никому не был бы нужен, а тут подождали для приличия сутки и доложили по команде.
Вот тут-то все и началось. В квартиру к нему постоянно кто-то стучал, а остальной экипаж в свой трехдневный отдых искал его по сопкам и подвалам. Приятелей его расспросили - может, он застрял у какой-нибудь бабы. В общем, поискали, поискали, не нашли, выставили у его дверей постоянный пост и успокоились. И никому не приходило в голову, что он лежит в своей собственной квартире и давно не дышит.
Наклевывалось дезертирство, и политотдел затребовал на него характеристики; экипажная жизнь снова оживилась. В запарке характеристики ему дали как уголовнику; отметили в них, что он давно уже не отличник боевой и политической подготовки, что к изучению идейно-теоретического наследия относится отвратительно, а к последним текущим документам настолько прохладен, что вряд ли имеет хоть какой-нибудь конспект.
Долго думали, писать, что "политику он понимает правильно" и "делу" предан, или не писать, потом решили, что не стоит. В копию его служебной карточки, для полноты его общественной физиономии, вписали пять снятых и двадцать неснятых дисциплинарных
взысканий; срочно слепили две копии суда чести офицерского состава, а заместитель командира, заметив, что у него еще есть в графе место, пропустил его по всем планам политико-воспитательной работы как участника бесед о правовом воспитании воина.
Сдали все собранные документы в отдел кадров и, срочно прикомандировав вместо него какого-то беднягу прямо из патруля, ушли, от всей души пожелав ему угодить в тюрьму. Отдел кадров, перепроверив оставленные документы, установил, что последняя аттестация у него положительная. Аттестацию переделали. Сделали такую, из которой было видно, что он, конечно, может быть подводником, не без этого, но все-таки лучше уволить его в запас за дискредитацию высокого офицерского звания. Прошло какое-то время, и кому-то пришло в голову вскрыть его квартиру. Вскрыли и обнаружили бренные останки атомника Иванова - вот он, родной. Флагманскому врачу работы прибавилось. Нужно было оформить кучу бумаг, а тут еще вскрытие показало, что на момент смерти он был совершенно здоров. В общем, списать умершего труднее, чем получить живого. Медкнижку его так и не нашли, она хранилась на корабле и ушла с кораблем в автономку. Сдуру бросились ее восстанавливать по записям в журналах, но так как журналы тоже не все отыскались, то все опомнились и решили, что обойдется и так.
Флагманский врач пристегнул к этому делу двух молодых подающих большие надежды врачей, а сам в тот день, когда пристегнул, вздохнул с облегчением. С помощью нашей удалой милиции удалось даже отыскать какую-то его двоюродную тетку Марию, которая жила, как выяснилось, в самой середине нашей необъятной карты, в селе Малые Махаловки.
- Только сейчас приехать не могу, - сразу же зателеграфировала тетка, - я одна, старая уже, у меня еще корова, как ее бросить, да и картошка подошла. Из списанных с плавсостава подобрали надежного офицера, капитан-лейтенанта, и возложили на него похоронные обязанности. Такие офицеры, списанные с плавсостава, у нас есть. Они строят подсобные хозяйства, дачи, роют рвы, канавы, собирают картошку в Белоруссии, бывают на целине в Казахстане, назначаются старшими на сене, проводят обваловку, руководят очисткой, раскладкой дерна, доводят все это до ума, ремонтируют подъезды и вообще приносят много пользы. А этого офицера списали даже дважды. В первый раз по какой-то одной статье - то ли с язвой, то ли с какими-то камнями, - а когда он оформил все документы на списание и, сдав их, каждый день ходил и столбился, то через месяц выяснилось, что документы он сдал не поймешь где, и сдал он их не поймешь кому, и в том месте, где он их сдал, его никто не узнал.
- Что же вы так? - сказали ему тогда. Вот тогда- то его и перекосило, и с ним случилось что-то сложное, то ли латинское, то ли латино-американское, и списался он тогда по совершенно другой статье. Словом, человек был надежный. "Надежный" отправился на плавзавод добывать цинк. В этот цинк нужно было одеть гроб, который вместе с несвоевременно усопшим Ивановым именовался бы "ценный груз двести". Завод насчет цинка был в курсе, но на заводе его повернули: лимит по цинку был израсходован, а будущий цинк должны были подвезти в течение месяца.
- Вам же звонили! - вяло, как последний спартанец, отбивался "надежный".
- Времена прошли, - сказали ему на заводе.
- Куда ж его сейчас девать? - не унимался "надежный", потому что с самого детства привык никому и никогда не сдаваться.
- А где он у вас до сих пор лежал? - спросили увядшими голосами заводские лупоглазые хитрецы.
- Дома, - не понимал "надежный".
- Вот пусть там и полежит, ничего страшного, сейчас уже холодно. Только окна, конечно, нужно будет открыть, - тут же приступили заводчане ко второму этапу сбережения усопшего, - а с батарей воду слить, и батареи заглушить. В этом поможем. На батареях у нас какое сечение? Ду-20? Ну вот...
- Что "вот", - не понимал "надежно списанный", - в чем поможете?
- В этом, - удивились его сообразительности заводчане, - батареи заглушим, сварщика дадим.
- Ну нет, так дело не пойдет, - начал было "списанный".
- Ну, мы тогда не знаем, - сразу закончили с ним заводчане и в ту же минуту про него забыли.
С тем, что "они не знают", списанный капитан тут же решил отправиться к начальству. По дороге он долго рубил воздух и говорил всякие выражения.
- А-а-а, чтоб они подохли! - пожелал он им в заключение.
Капитан впервые столкнулся с цинковой проблемой, и через десять минут ходьбы он окончательно решил идти к начальству, у которого, он был в этом совершенно уверен и неоднократно убежден, череп толще, а нижняя челюсть увесистей.
- А я-то думал, что его давно похоронили, - оторвалось от бумаг начальство с черепом, за заботами успевшее забыть, что у него когда-то кто-то умер. - Деньги вам собранные отдали? Ну вот! Что же вы?
- А что вы сделали, чтоб этот цинк был? Почему не добились? Почему не
настояли? - спрашивало начальство по нарастающей. - Расписываетесь тут,
стоите, в собственном бессилии!
- Нужно добиваться! - заорало наконец начальство. - А не демонстрировать здесь свои неспособности и беспомощность полнейшую! Рыть нужно! Рыть! Доросли тут до капитан-лейтенанта! Бог ты мой, какая тупость, какая тупость! Цинк ему ищи! Рот раскрой, положи - он закроет и проглотит. Так, что ли? Я! Здесь! Поставлен! Не для цинка!!! Понимаешь? Не для цинка!.. Идите. И не прикрывайте мелкой суетливостью своего безделья! Цинк чтоб был! Доложите! Все!!!
Витамины на флот поступают в жестяных банках, а надо бы в ведрах, а может, и в бочках... Капитан пошел от начальства. По дороге он все время говорил три слова,
из которых только одно было очень похоже на слово "провались". Пропадал он двое суток, потом появился мятый, виноватый и принялся с жаром отрабатывать. А медики тем временем, тихой сапой, по своим каналам справились насчет цинка, узнали, когда он будет, сказали: "Ладно, мы подождем", - и сразу же договорились насчет деревянного.
- Деревянный? - ухватились на заводе. - А цинковый уже не надо?
- Надо, - сказали наши всегда спокойные медики, - и цинковый и деревянный. Он у нас пока в морге полежит.
И положили. Когда же наконец появился цинк и из него сделали то, что хотели, впихнуть в него бережно сохраненного Иванова не удалось - чуточку не влез; ни в цинковый, ни в деревянный.
- Он что у вас там, вырос, что ли? - злобно ворчали заводчане, уминая Иванова, который если где и влезал в одном месте, то тут же вылезал в другом. Не хватало всех размеров сантиметров по двадцать.
- А кто снимал мерку? - спросил начальник завода, когда эта неувязочка всем порядком поднадоела. Оказалось, что мерку снимал матрос, который уже уволился в запас.
Начальник завода очень изобретательно облегчил душу и сказал:
- Чтоб в следующий раз мерку снимал офицер, - подумал и добавил: - Капитан-лейтенант, а сейчас чтоб влез! Влез! Хоть всем заводом пихайте. Вы у меня пострадаете... за Отечество. Я вам сделаю соответствующее лицо... После этого заводчане поделили силы: одни с чувством передали Иванову, чтоб он влез, и начали его запихивать с завидным вдохновением, другие принялись обхаживать медиков - ходили как очарованные и заглядывали им в глаза. Минут через пять они решили, что хватит облизывать, и приступили:
- А может, мы отпилим где-нибудь там у него кусочек, а? Маленький такой, а? - голос их непрерывно зацветал мольбой. - Незаметненький такой, как вы считаете? Мы потом сами похороним. А может, у вас есть что-нибудь такое? Может, можно будет его полить чем-нибудь, растворить там чуть-чуть, а? Ему же все равно, как вы считаете?
- Не знаем, - сказали медики, покачали головами и уехали, оставив на заводе Иванова до вечера. Вечером он должен был быть отправлен. И билеты были, - в общем, тоска.
- Делай что хочешь, - сказал начальник завода начальнику цеха, - режь, ешь, но чтоб влез! Влез! Хочешь, сам ложись впереди и раздвигай! Хочешь - не ложись! Хочешь - мы тебя вместо него похороним. В общем, как хочешь!
Начальник цеха хотел, он очень хотел; он до того обессилел от того, что хотел, что был готов сам лечь и раздвигать. Но вдруг все обошлось. На флоте в конце концов все обходится, все получается, делается само собой, не надо только суетиться...
В конце концов вышли пять решительных жлобов и, под массу бодрых выражений, в три минуты запихала атомника Иванова в дерево и в цинк, как тесто в банку. Попрыгали сверху и умяли. Заткнули аккуратно гвоздиком те места, которые повылезли, и запаяли. Делов-то...
А в это время в нашем тылу добывалась машина, Списанный капитан метался одинокий и слепой от горя. Он уже выяснил, что в эту минуту из восьмидесяти двух машин - тридцать два "газика", а остальные после целины не на ходу, а на ходу один самосвал, да и тот - мусорный. Заболевший от такой невезухи капитан был готов везти запаянного в цинк Иванова на мусорном самосвале.
- Да вы что? - сказали в тылу и не дали самосвал. И все-таки он его довез, на попутках, щедро посыпая дорогу поллитрами. На вокзал приехали за двадцать минут до отхода поезда.
- Куда?! - рявкнула проводница и загородила проход.
- У нас разрешение есть, - задуревшим с дороги голосом прошептал капитан: он всю дорогу, в минус двадцать, ехал сверху.
- Назад! - не унималась проводница. - Я тебе дам "разрешение", а людей
я куда дену?!
Она вытолкнула капитана вместе с ящиком назад. Капитан, совершенно обессиленный белым безмолвием, вытащил собранные на Иванова деньги и, стыдно сказать, угостил проводницу четвертным.
- Ну ладно, - сжалилась она, - волоките, сейчас покажу куда.
Гроб заволокли, куда показали. Не успели тронуться с места, как появился бригадир.
- Где тут эти похоронщики? - бригадир смотрел так, будто заранее знал, кто где нагадил.
- Ты, что ли? - ткнул он пальцем в капитана, и у капитана сразу же
забился пульс.
Капитану нельзя было волноваться. Пальцы его наконец достали документы.
- Ну, так и знал, - вздохнул бригадир, - неправильно. На следующей слазь. Не забудь его прихватить. Проверю. Знаю я вас, был уже один такой прохвост, намаялись.
Достался еще один четвертной. Все-таки есть хорошие люди, есть; сейчас он на тебя наорал, набрызгал, а сейчас он уже хороший человек и ты его полюбил, испив до дна радость прощенья.
- Ты когда в следующий раз повезешь кого-нибудь, ты обязательно все правильно оформи, - обхватил капитана за плечи бригадир, - да, и смотри, он у нас, сам понимаешь, где едет, у нас иногда "Жигули" раздевают, не то что твоего родственника; цинк - это вещь; приедешь, его снимать - а цинка нет, и давно уже один покойник голый едет. Было такое, бесплатно дарю, - бригадир хохотнул. Капитан выбегал на каждой станции. И началась дорога. Многим мы ей обязаны, дороге. Ты едешь, и едут мимо тебя: мясо, масло, "а как у вас", дети, тещи, подарки, какие-то праздники, каникулы. О чем только люди не говорят, чем только они не живут; а ты как с другой планеты, будто и не жил никогда...
Через двое суток ему стало казаться, что он давно уже живет в вагоне, что он родился здесь, среди плача детского, мято лежащих тел, бесконечных закусываний, чая и торчащих в проходе ног. Он отдался безразличию и теперь почти все время сидел у окна смотрящим вперед. А навстречу ему неслась Россия... Россия... огромная страна...
Капитану предстояла пересадка. Не будем ее описывать, а то все увеличится втрое. Скажем только громко: "Хорошо!" Хорошо, что люди пьют. А может, и не люди, а отдельные граждане, но все равно - хорошо. Сколько бы дел не было сделано, вот так, с лету, в один присест, если б они не пили; и наш капитан никогда бы не попал вовремя с оцинкованным Ивановым с вокзала на вокзал. Пускай они пьют. А если б они не пили, то стоило бы, наверное, для пользы дела, ее им привить - привычку пить. Наверное, стоило бы...
А вот и станция Малые Махаловки, похожая на тысячи наших пустынных беленьких станций. Не прошло и пяти суток. Поезд встречали двое - тетка и бородач. Капитан каким-то внутренним чутьем почувствовал тетку Марию и конец своего путешествия и наполнился, в который раз за дорогу, счастьем, подпрыгивающим ликованием.
- Вот! - через каких-нибудь пять минут воскликнул капитан и, израсходовав на улыбку весь имеемый сахар, указал на гроб: - Сам! Он чуть не добавил: "Красивый сам собой", но вовремя спохватился. Ему опять стало хорошо. Это "хорошо" накатывало на него волнами, и сейчас он был просто рад за себя, за Иванова, за окружающую среду, опять за себя, за тетку Марию, как будто привез ей не гроб, а кусок золота. И вообще, чем дальше от флота, тем больше он испытывал за него гордость; гордость за нашу
боеготовность, ощущал прочные узы родства...
- Что еще... документы, фотографии - вот!
- Слышь, милок, - неуверенно засомневалась тетка Авария, - а вроде... это и не Мишка вовсе... Иванов-то... я его маленьким помню, после не видала... позабыла уже, а волосики у него вроде черные были, да и курносый он, а этот какой-то... лысый, что ли?
Дитя флота мгновенно приехало на землю. Капитана прошиб крупный пот, все вокруг промокло и стало гнусным.
- Да ты что, мать! - земля уверенно поехала из-под ног. - КАК НЕ ТОТ?!
- МАТЬ!!! - заорал он, вложив в этот крик все свои раны, отчаянье, цинк, бригадира, дорогу, черт-те что. - Мать! Это ж... не мальчик кудрявый, это ж... мужчина, и потом он... эта... под водой, подводник он, мать, подводник, а там не то что на себя, на лошадь не будешь похож!
- Ну тогда ладно... конечно... чего уж там... это я так, - быстро согласилась, испугавшись его, тетка Мария и виновато уставилась под ноги. Бородатый с ходу понял, в чем затор.
- Вылитый Мишка, - он тоже испугался, что поминок не будет и этот сейчас подхватит гроб и поминай как звали, - вылитый. Я его, мерзавца, вот с такого возраста, - (он отмерил сантиметров двадцать), - знаю. Вылитый.
- Ну вот! - вырвалось у капитана. К нему сразу вернулась ушедшая было куча здоровья. - Дааа, ну ты, мать, даешь! Мишку не узнать, а? Дааа! - теперь ему опять стало хорошо, даже как-то молодцевато стало, раскудрись оно провались!
- Ну ладно, граждане, - махнул рукой куда-то в сторону капитан, - вам - туда, а мне - обратно. Извините, если что...
- Ну нет, милый, ты чего эта? - бородач встал рядом. - Привез и давай мотаем? Вам, значить, туда, а нам отсюда, так, что ли? А поминки? А народ? Не пустим! - он вдруг взял капитана под локоток. Рука у деда была деревянная, и капитан понял - точно, не пустят.
- Так... флот же тоже ждет... боевые кораб-лиии, - замямлил он.
- Подождет, не обломится, - обрубил бородач, - народ тебя ждет. А мы тебе справку заделаем... печать... вроде ты у нас приболел, что ли, - борода так захохотал, что какая-то впереди крадущаяся тетка с кошелкой присела, дернула головой, заверещала: "Милиция!" - и мотанула куда-то совсем. Действительно, все было готово. С Ивановым разделались в момент. Никто так и не вспомнил, был ли он черным или, может, сразу лысым. Праздничный стол раздался в осеннем великолепии. Это был какой-то ведерный край: в середине стола стояла такая ужасная бутыль самогона, такой величины и
прозрачности, что сквозь нее была полностью видна высоко поднятая табуретка.
За столом сидели старики и старушки, празднично убранные. На стариках так горели ордена и медали, что стояло сплошное сияние. У одного векового деда, с серебряной в пояс бородой, кроме всего прочего было еще четыре Георгиевских креста. Через двадцать минут за столом все были свои. Старики с интересом рассматривали Мишкины медали за десять и пятнадцать лет безупречной службы. Они передавали их друг другу, и каждый обязательно переворачивал и читал вслух.
- Дааа. Нам такие не давали. Они теперь вон какие. Молодца, Мишка, молодца, не посрамил, дааа... Вскоре капитан решил, что ему нужно что-то сказать, а то через пару
минут, он так прикинул, сказать он уже ничего не сможет, через пару минут он уже сможет только закивать это дело. Он встал и сначала бессвязно, а потом все лучше и лучше начал говорить про флот, про море, про Мишку, которого совсем не знал, и чем больше он говорил, тем больше ему казалось, что он говорит не про Мишку, а про себя, про свою жизнь, про службу, про флотское братство, которое, гори оно ясным пламенем, все равно не сгорит, про Родину, про тех, кто ее сейчас защищает и, в случае чего, не пожалеет жизни, про священные рубежи...
- ...Пусть у них все будет хорошо, - голос капитана звенел в наступившей тишине, - пусть они не горят, не тонут; пусть им всегда хватает воздуха; пусть они всегда всплывают; пусть их ждут на берегу дети, любят жены, их нельзя не любить, товарищи, их нельзя не любить! - И так у него получалось складно и гладко, и, может быть, в первый раз в жизни его так слушали, может быть в первый раз в жизни он говорил то, что думал; и у людей блестели на глазах слезы, может быть, в первый раз в жизни с ним такое происходило... У него вдруг перехватило горло, он запнулся, махнул рукой; все задвигались, а какая-то тетка, как и другие, наполовину не понявшая, но видевшая, что человек мается, схватилась ладонью за щеку и забормотала:
- Ох, мамочки, бедные вы мои, бедные...
Пир шел горой. С капитаном все хотели поцеловаться. Особенно не удавалось вековому деду.
- Гришка! - прорывался он. - Язви тя, ты что, зараза, второй раз лезешь? А ну брысь!
Громадный Гришка, лет шестидесяти, смутился и пропустил старика.
- Ну вот, милай, ну... дай я тебя поцелую!
Потом пели морские песни: "Славное море - священный Байкал", "Варяг"; капитан тут же за столом обучил всех песне "Северный флот не подведет"... Вскоре его отнесли на воздух, надели шапку и усадили на лавочке. Он сидел и плакал. Слезы текли по не бритому еще с вагона лицу, собирались на подбородке и капали в жадный песок. Он говорил что-то и грозил в темноту - видно, что-то привиделось или вспомнилось, что-то свое, известное ему одному.
Горе сменилось, теперь он хрипло смеялся, мотал худой головой и бил себя по колену; потом повторил раз двадцать: "Помереть на флоте - ни в жисть", упал с лавки, улыбнулся и заснул.
Его подобрали и отнесли в дом, чтоб не застудился. Капитана отпустили через неделю. Он всучил-таки тетке Марии оставшиеся деньги, прибавив от себя. Тетка смущалась, махала руками, говорила, что не возьмет, что бог ее за это накажет. Его долго вспоминали, желали ему через бога здоровья, счастья в личной жизни и много детей. А вскоре после этого случая в дом к тетке Марии ворвался кто-то в огромной, черной шинели, схватил ее и затискал. У тетки остановилось дыхание, она узнала Мишку, курносого, черноволосого, как в детстве... Она вяло отпихнулась от него, села на случившийся табурет и замерла. Она не слышала, что Мишка орал. Лицо ее как-то заострилось, она впервые почувствовала, как бьется ее сердце - бисерной ниточкой. Губы ее разжались, она вздохнула: "Бог наказал", - мягко упала с табурета на пол и умерла. На деревне говорили: "Срок пришел", а вскрытие показало, что на момент смерти она была совершенно здорова. Были поминки. Мишка, которому рассказали, что он вроде бы помер, напился и пел в углу; остальные пели "Варяга", "Славное море - священный Байкал" и "Северный флот не подведет".
Мой стакан невелик, но я пью из своего стакана.
- Leticija
- Капитан 3 ранга
- Сообщения: 521
- Зарегистрирован: Вт ноя 24, 2009 6:53 pm
- Скайп: chechel_55
- Пол: Женский
- Откуда: Германия
Re: Александр Покровский
ПЕРВАЯ ЧАСТЬ МЕРЛЕЗОНСКОГО БАЛЕТА
Что отличает военного от остальных двуногих? Многое отличает! Но прежде всего, я думаю, - умение петь в любое время и в любом месте. К примеру, двадцать четыре экипажа наших подводных лодок могут в мирное время, в полном уме и свежем разуме, в минус двадцать собраться на плацу, построиться в каре и морозными глотками спеть Гимн Советского Союза. А в середине плаца будет стоять и прислушиваться, хорошо ли поют, проверяющий из штаба базы, капитан первого ранга. И прислушивается он потому, что это зачетное происходит пение, то есть - пение на зачет. И проверяющий будет ходить вдоль строя и останавливаться, и, по всем законам физики, чем ближе он подходит, тем громче в том месте поют, и чем дальше - тем затухаистей. Для некоторых будет божьим откровением, если я скажу, что подводники могут петь не только на плацу, но и в воскресенье в казарме, построившись в колонну по четыре, обозначая шаг на месте. Это дело у нас называется "мерлезонским балетом".
- На мес-те... ша-го-м... марш! И пошли. Раз-два-три... Раз-два-три... Раз-два-три...
- Идти не в ногу...
Конечно, не в ногу. А то потолок рухнет. Обязательно рухнет. Это же наш потолок, в нашей казарме... всенепременнейше рухнет... Раэ-два-три... Раз-два-три... Так мы всегда к строевому смотру готовимся: к смотру с песней; маршируем на месте и песню орем. Отрабатываемся. Спрашиваем только:
- Офицеры спереди? Нам говорят:
- Спереди, спереди, становитесь.
Становимся спереди и начинаем выть:
- Мы службу отслужим, пойдем по домам...
- Отставить петь! Петь только по команде! Раз-два-три...
Правофланговым у нас рыжий штурман. Он у нас ротный запевала. Он прослужил на флоте больше, чем я прожил, уцелел каким-то чудом, и на этом основании петь любил.
Как он поет, это надо видеть. Я видел: лицо горит, - на нем, на лице, полно всякой мимики; эта мимика устремляется вверх и, дойдя до какой-то эпической точки, возвращается вниз - ать-два, ать-два! Глотка луженая, в ней - тридцать два зуба, из которых только тринадцать - своих.
- За-пе-ва-й! - подается команда, и тут штурман как гаркнет:
- И тогда! Вода нам как земля! А мы подхватываем:
- И тогда... нам экипаж семья... И тогда любой из нас не против... Хоть всю жизнь... служить в военном флоте...
Песню для смотра мы готовим не одну, а две. В те времена недалекие песни пелись флотом задорные и удивительные. Вот послушайте, что мы пели в полном уме и свежем разуме:
- Если решатся враги на войну... Мы им устроим прогулку по дну... Северный флот... Северный флот... Северный флот... не подведет... И еще раз...
- Северный флот... плюнь ему в рот, Северный флот... не подведет... Ну, конечно, "плюнь ему в рот" - это наша отсебятина, но насчет всего остального - это, извините, к автору.
Правда, положа руку на сердце, надо сказать, что нам, на нашем экипаже, еще хорошо живется. Грех жаловаться. Мы хоть и в воскресенье уродуемся, но все же все это происходит до обеда, и нас действительно домой отпускают, если мы поем прилично, а вот за стенкой у нас живет экипаж Чеботарева - "бешеного Чеботаря", вот там - да-а! Там - кино. Финиш! Перед каждым смотром, каждое воскресенье, они, независимо от качества пения, поют с утра и до 23-х часов. В 23.00 - доклад, и в 23.30 - по домам!
А дома у них в соседней губе. Туда пешком бежать - часа четыре. А в 8 часов утра, будьте любезны, - опять в ствол. Вот где песня была! Вот где жизнь! И койки у нас за стенкой дрожали и с места трогались, когда через переборку звенело:
- Северный флот... Северный флот... Северный флот... не подведет...
Что отличает военного от остальных двуногих? Многое отличает! Но прежде всего, я думаю, - умение петь в любое время и в любом месте. К примеру, двадцать четыре экипажа наших подводных лодок могут в мирное время, в полном уме и свежем разуме, в минус двадцать собраться на плацу, построиться в каре и морозными глотками спеть Гимн Советского Союза. А в середине плаца будет стоять и прислушиваться, хорошо ли поют, проверяющий из штаба базы, капитан первого ранга. И прислушивается он потому, что это зачетное происходит пение, то есть - пение на зачет. И проверяющий будет ходить вдоль строя и останавливаться, и, по всем законам физики, чем ближе он подходит, тем громче в том месте поют, и чем дальше - тем затухаистей. Для некоторых будет божьим откровением, если я скажу, что подводники могут петь не только на плацу, но и в воскресенье в казарме, построившись в колонну по четыре, обозначая шаг на месте. Это дело у нас называется "мерлезонским балетом".
- На мес-те... ша-го-м... марш! И пошли. Раз-два-три... Раз-два-три... Раз-два-три...
- Идти не в ногу...
Конечно, не в ногу. А то потолок рухнет. Обязательно рухнет. Это же наш потолок, в нашей казарме... всенепременнейше рухнет... Раэ-два-три... Раз-два-три... Так мы всегда к строевому смотру готовимся: к смотру с песней; маршируем на месте и песню орем. Отрабатываемся. Спрашиваем только:
- Офицеры спереди? Нам говорят:
- Спереди, спереди, становитесь.
Становимся спереди и начинаем выть:
- Мы службу отслужим, пойдем по домам...
- Отставить петь! Петь только по команде! Раз-два-три...
Правофланговым у нас рыжий штурман. Он у нас ротный запевала. Он прослужил на флоте больше, чем я прожил, уцелел каким-то чудом, и на этом основании петь любил.
Как он поет, это надо видеть. Я видел: лицо горит, - на нем, на лице, полно всякой мимики; эта мимика устремляется вверх и, дойдя до какой-то эпической точки, возвращается вниз - ать-два, ать-два! Глотка луженая, в ней - тридцать два зуба, из которых только тринадцать - своих.
- За-пе-ва-й! - подается команда, и тут штурман как гаркнет:
- И тогда! Вода нам как земля! А мы подхватываем:
- И тогда... нам экипаж семья... И тогда любой из нас не против... Хоть всю жизнь... служить в военном флоте...
Песню для смотра мы готовим не одну, а две. В те времена недалекие песни пелись флотом задорные и удивительные. Вот послушайте, что мы пели в полном уме и свежем разуме:
- Если решатся враги на войну... Мы им устроим прогулку по дну... Северный флот... Северный флот... Северный флот... не подведет... И еще раз...
- Северный флот... плюнь ему в рот, Северный флот... не подведет... Ну, конечно, "плюнь ему в рот" - это наша отсебятина, но насчет всего остального - это, извините, к автору.
Правда, положа руку на сердце, надо сказать, что нам, на нашем экипаже, еще хорошо живется. Грех жаловаться. Мы хоть и в воскресенье уродуемся, но все же все это происходит до обеда, и нас действительно домой отпускают, если мы поем прилично, а вот за стенкой у нас живет экипаж Чеботарева - "бешеного Чеботаря", вот там - да-а! Там - кино. Финиш! Перед каждым смотром, каждое воскресенье, они, независимо от качества пения, поют с утра и до 23-х часов. В 23.00 - доклад, и в 23.30 - по домам!
А дома у них в соседней губе. Туда пешком бежать - часа четыре. А в 8 часов утра, будьте любезны, - опять в ствол. Вот где песня была! Вот где жизнь! И койки у нас за стенкой дрожали и с места трогались, когда через переборку звенело:
- Северный флот... Северный флот... Северный флот... не подведет...
Мой стакан невелик, но я пью из своего стакана.
- Leticija
- Капитан 3 ранга
- Сообщения: 521
- Зарегистрирован: Вт ноя 24, 2009 6:53 pm
- Скайп: chechel_55
- Пол: Женский
- Откуда: Германия
Re: Александр Покровский
ВТОРАЯ ЧАСТЬ МЕРЛЕЗОНСКОГО БАЛЕТА
Плац. Воздух льдистый. На плацу - экипажи. Наш экипаж - третий на очереди. Петь сейчас будем. На зачет. Мороз с лицами творит что-то невообразимое: вместо лиц - застывшее мясо. Но план есть план. По плану пение. Плану плевать, что мороз под
тридцать. Над строями стоит пар. Дышим вполгруди: иначе от кашля зайдешься; как
петь - неизвестно.
- Рав-няй-сь! Смир-но! Пря-мо... ша-го-м... ма-рш!
Ну, началось... Через полчаса все экипажи каким-то чудом песню сдали и - бегом в
казарму. А нас третий раз крутят. Не получается у нас. Не идет песня. В казарме получалась, а здесь - ни в какую. После третьего захода начштаба машет рукой и говорит командиру:
- Командир! Занимайтесь сами. Предъявите по готовности. После этого начштаба исчезает.
- Старпом! - говорит командир. - Экипаж уйдет с плаца тогда, когда споет нормально! - сказал и тоже исчез.
Остаемся: мы и старпом. Старпом злой как собака. Нет, как сто собак. Лицо у него белое.
- Экипаж! Рав-няй-сь! Одновременный рывок голов! Петров! Я для кого говорю! Отставить. Рав-няй-сь! Смир-но! Ша-го-м! Марш!.. Песню... Запе-вай!
- ...Если решатся враги на войну...
От холода мы уже не соображаем. Ног не чувствуется: как на дровах идешь.
- Отставить песню! Раз-два-три! Раз-два-три... Песню запевай! И так десять раз. Старпом нас гоняет как проклятых. От мороза в глазах стоят слезы.
- Песню!.. Запе-вай!..
И тут - молчание. Строй молчит, как один человек. Не сговариваясь. Только злое дыхание и - все.
- Песню!.. Запе-вай!.. Молчание и топот ног.
- Эки-паж... стой!.. Нале-во! Рав-няй-сь! Смир-но! Воль-но! Почему не поем? Учтите, не споете как положено, не уйдем с плаца. Всем ясно?! Напра-во! Равня-сь! Смир-но! С места... ша-го-ом... марш! Песню... запе-вай!
И молчание. Теперь оно уже уверенное. Только стук ног - тук, тук, тук, - да дыхание. Какое-то время так и идем. Потом штурман густым голосом затягивает:
- Россия... березки... тополя... - он поет только эти три слова, но зато на все лады.
За штурманом подтягиваемся и мы:
- Россия... березки... тополя... Старпом молчит. Строй сам, без команды, поворачивает и идет в казарму. Набыченный старпом идет рядом. Тук-тук, тук-тук - тукают в землю деревянные ноги, и до самых дверей казармы несется:
- Россия... березки... тополя...
Плац. Воздух льдистый. На плацу - экипажи. Наш экипаж - третий на очереди. Петь сейчас будем. На зачет. Мороз с лицами творит что-то невообразимое: вместо лиц - застывшее мясо. Но план есть план. По плану пение. Плану плевать, что мороз под
тридцать. Над строями стоит пар. Дышим вполгруди: иначе от кашля зайдешься; как
петь - неизвестно.
- Рав-няй-сь! Смир-но! Пря-мо... ша-го-м... ма-рш!
Ну, началось... Через полчаса все экипажи каким-то чудом песню сдали и - бегом в
казарму. А нас третий раз крутят. Не получается у нас. Не идет песня. В казарме получалась, а здесь - ни в какую. После третьего захода начштаба машет рукой и говорит командиру:
- Командир! Занимайтесь сами. Предъявите по готовности. После этого начштаба исчезает.
- Старпом! - говорит командир. - Экипаж уйдет с плаца тогда, когда споет нормально! - сказал и тоже исчез.
Остаемся: мы и старпом. Старпом злой как собака. Нет, как сто собак. Лицо у него белое.
- Экипаж! Рав-няй-сь! Одновременный рывок голов! Петров! Я для кого говорю! Отставить. Рав-няй-сь! Смир-но! Ша-го-м! Марш!.. Песню... Запе-вай!
- ...Если решатся враги на войну...
От холода мы уже не соображаем. Ног не чувствуется: как на дровах идешь.
- Отставить песню! Раз-два-три! Раз-два-три... Песню запевай! И так десять раз. Старпом нас гоняет как проклятых. От мороза в глазах стоят слезы.
- Песню!.. Запе-вай!..
И тут - молчание. Строй молчит, как один человек. Не сговариваясь. Только злое дыхание и - все.
- Песню!.. Запе-вай!.. Молчание и топот ног.
- Эки-паж... стой!.. Нале-во! Рав-няй-сь! Смир-но! Воль-но! Почему не поем? Учтите, не споете как положено, не уйдем с плаца. Всем ясно?! Напра-во! Равня-сь! Смир-но! С места... ша-го-ом... марш! Песню... запе-вай!
И молчание. Теперь оно уже уверенное. Только стук ног - тук, тук, тук, - да дыхание. Какое-то время так и идем. Потом штурман густым голосом затягивает:
- Россия... березки... тополя... - он поет только эти три слова, но зато на все лады.
За штурманом подтягиваемся и мы:
- Россия... березки... тополя... Старпом молчит. Строй сам, без команды, поворачивает и идет в казарму. Набыченный старпом идет рядом. Тук-тук, тук-тук - тукают в землю деревянные ноги, и до самых дверей казармы несется:
- Россия... березки... тополя...
Мой стакан невелик, но я пью из своего стакана.
- Leticija
- Капитан 3 ранга
- Сообщения: 521
- Зарегистрирован: Вт ноя 24, 2009 6:53 pm
- Скайп: chechel_55
- Пол: Женский
- Откуда: Германия
Re: Александр Покровский
НА ЗАБОРЕ
Ночь. Забор. Вы когда-нибудь сидели ночью на заборе? Нет, вы никогда не сидели ночью на заборе, и вам не узнать, не почувствовать, как хочется по ночам жить, когда рядом в кустах шуршит, стучит, стрекочет сверчок, цикада или кто-то еще. У ночи густой, пряный запах, звезды смотрят на вас с высоты, и луна выглядывает из облаков только для того, чтоб облить волшебным светом всю природу; и того, на заборе, - волшебным светом. А вдоль забора трава в пояс, вся в огоньках и искрах, и огромные копны перекати-поля, колючие, как зараза. Командир роты, прозванный за свой нос, репообразность и общую деревянность Буратино, даже не подозревал, что ночью на заборе может быть так хорошо. Он сидел минут двадцать, переодетый в форму третьекурсника, в надежде поймать подчиненных, идущих в самоход. Но ночь, ночь вошла; ночь повернула; ночь мягко приняла его в свои объятия, прижала его, как сына, к своей теплой груди, и он почувствовал себя ребенком, дитем природы, и незаметно размечтался о жизни в шалаше после демобилизации. Утро. Роса. Трава, тяжелая, спутанная, как волосы любимой. Туман, живой, как амеба. Удочка. Поплавок. Дальше бедное флотское воображение Буратино, до сих пор способное нарисовать только строевые приемы на месте и в движении, шло по кругу: опять утро, опять трава, кусты...
В кустах зашевелилось. Муза кончилась. Буратино встрепенулся, как сова на насесте, и закрутил тем, что у других двуногих называется башкой. На забор взбиралось, кряхтело и воняло издалека. В серебряном свете луны мелькнули нашивки пятого курса.
- Товарищ курсант, стойте! - просипел среди общего пейзажа Буратино, облитый лунным светом, похожий там, где его облило, на Алешу Поповича, а где не облило - на американского ковбоя.
Пятикурсник, перекидывая ногу через забор, задержался, как прыгун в стоп-кадре, и вскинул ладонь ко лбу. Теперь в облитых местах он был крупно похож на Илью Муромца, высматривающего монгола.
- Ага, - сказал он, увидев три галочки. И не успело его "ага" растаять в природе, как он хлопнул Буратино по деревянным ушам ладошками с обеих сторон. Хлоп! Так все мы в детстве играли в ладушки.
Природа опрокинулась. Буратино, завизжав зацепившимися штанами, кудахнулся, пролетев до дна копну перекати-поля. А когда он пришел в себя, среди тишины, в непрерывном колючем кружеве, он увидел луну. Она обливала.
Ночь. Забор. Вы когда-нибудь сидели ночью на заборе? Нет, вы никогда не сидели ночью на заборе, и вам не узнать, не почувствовать, как хочется по ночам жить, когда рядом в кустах шуршит, стучит, стрекочет сверчок, цикада или кто-то еще. У ночи густой, пряный запах, звезды смотрят на вас с высоты, и луна выглядывает из облаков только для того, чтоб облить волшебным светом всю природу; и того, на заборе, - волшебным светом. А вдоль забора трава в пояс, вся в огоньках и искрах, и огромные копны перекати-поля, колючие, как зараза. Командир роты, прозванный за свой нос, репообразность и общую деревянность Буратино, даже не подозревал, что ночью на заборе может быть так хорошо. Он сидел минут двадцать, переодетый в форму третьекурсника, в надежде поймать подчиненных, идущих в самоход. Но ночь, ночь вошла; ночь повернула; ночь мягко приняла его в свои объятия, прижала его, как сына, к своей теплой груди, и он почувствовал себя ребенком, дитем природы, и незаметно размечтался о жизни в шалаше после демобилизации. Утро. Роса. Трава, тяжелая, спутанная, как волосы любимой. Туман, живой, как амеба. Удочка. Поплавок. Дальше бедное флотское воображение Буратино, до сих пор способное нарисовать только строевые приемы на месте и в движении, шло по кругу: опять утро, опять трава, кусты...
В кустах зашевелилось. Муза кончилась. Буратино встрепенулся, как сова на насесте, и закрутил тем, что у других двуногих называется башкой. На забор взбиралось, кряхтело и воняло издалека. В серебряном свете луны мелькнули нашивки пятого курса.
- Товарищ курсант, стойте! - просипел среди общего пейзажа Буратино, облитый лунным светом, похожий там, где его облило, на Алешу Поповича, а где не облило - на американского ковбоя.
Пятикурсник, перекидывая ногу через забор, задержался, как прыгун в стоп-кадре, и вскинул ладонь ко лбу. Теперь в облитых местах он был крупно похож на Илью Муромца, высматривающего монгола.
- Ага, - сказал он, увидев три галочки. И не успело его "ага" растаять в природе, как он хлопнул Буратино по деревянным ушам ладошками с обеих сторон. Хлоп! Так все мы в детстве играли в ладушки.
Природа опрокинулась. Буратино, завизжав зацепившимися штанами, кудахнулся, пролетев до дна копну перекати-поля. А когда он пришел в себя, среди тишины, в непрерывном колючем кружеве, он увидел луну. Она обливала.
Мой стакан невелик, но я пью из своего стакана.
- Leticija
- Капитан 3 ранга
- Сообщения: 521
- Зарегистрирован: Вт ноя 24, 2009 6:53 pm
- Скайп: chechel_55
- Пол: Женский
- Откуда: Германия
Re: Александр Покровский
ФРЕЙЛИНА ДВОРА
- Лий-ти-нант! Вы у меня будете заглядывать в жерло каждому матросу! Командир - лысоватый, седоватый, с глазами навыкате - уставился на только что представившегося ему, "по случаю дальнейшего прохождения", лейтенанта-медика - в парадной тужурке - только что прибывшего служить из Медицинской академии. Вокруг - пирс, экипаж, лодка.
От такого приветствия лейтенант онемел. Столбовой интеллигент: прабабка - фрейлина двора; дедушка - академик вместе с Курчатовым; бабушка - академик вместе с Александровым; папа - академик вместе с мамой; тетка - профессор и действительный член, еще одна тетка - почетный член! И все пожизненно в Британском географическом обществе!
Хорошо, что командир ничего не знал про фрейлину двора, а то б не обошлось без командирских умозаключений относительно средств ее существования.
- Вы гов-но, лейтенант! - продекламировал командир.
- Повторите! - Лейтенант - как обухом по голове - повторил.
- Вы говно, лейтенант, повторите! - и лейтенант опять повторил.
- И вы останетесь гов-ном до тех пор, пока не сдадите на допуск к самостоятельному управлению отсеком. Пи-ро-го-вым вы не будете. Мне нужен офицер, а не клистирная труба! Командир отсека - а не давящий клопов медик!
- Вы научитесь ползать, лейтенант! Ни-каких сходов на берег! Жену отправить в Ленинград. Жить на железе. На же-ле-зе! Все! А теперь поздравляю вас со срочным погружением в задницу!
- Внимание личного состава! - обратился командир к строю.
- В наши стройные ряды вливается еще один... обманутый на всю оставшуюся жизнь.
- Пе-ре-д вами наша ме-ди-ци-на!!!
Офицеры, мичмана и матросы изобразили гомерический хохот. Командир еще что-то говорил, прерываемый хохотом масс, а лейтенант отключился. Он стоял и пробовал как-то улыбаться. Под музыку можно грезить. Под музыку командирского голоса, вылетающего, как ни странно, из командирского рта, лейтенанту грезились поля навозные.
Молодой лейтенант на флоте беззащитен. Это моллюск, у которого не отросла раковина. Он или погибает, или она у него отрастает. "Офицерская честь" - павший афоризм, а слова "человеческое достоинство" - вызывают у офицеров дикий хохот, так смеются пьяные проститутки, когда с ними вдруг говорят о любви. Лейтенант-медик, рафинированный интеллигент, - его шесть лет учили, все это происходило на "вы", интернатура, полный дом академиков, - решил покончить с собой - пошел и наглотался таблеток. Еле откачали. Командира вызвали к комдиву и на парткомиссию.
- Ты чего это... старый, облупленный, седоватый, облезлый, лупоглазый козел, лейтенантов истребляешь? Совсем нюх потерял? - сказал ему комдив. То же самое, только в несколько более плоской форме, ему сказали на парткомиссии и влепили выговор. Там же он узнал про чувство собственного достоинства у лейтенанта, про академиков, Британское географическое общество и фрейлину двора. Командир вылетел с парткомиссии бешеный.
- Где этот наш недолизанный лейтенант? У них благородное происхождение!
-Дайте мне его, я его долижу!
И обстоятельства позволили ему долизать лейтенанта.
- Лий-ти-нант, к такой-то матери, - сказал командир по слогам, - имея бабушку, про-с-ти-ту-т-ку двора Ее Величества и британских географических членов со связями в белой эмиграции, нужно быть по-л-ны-м и-ди-о-то-м, чтобы попасть на флот! Флот у нас - рабоче-крестьянский! А подводный - тем более. И служить здесь должны рабоче-крестьяне. Великие дети здесь не служат. Срочные погружения не для элиты! Вас обидели? Запомните, лейтенант! Вам за все заплачено! Деньгами! Продано, лейтенант, продано. Обманули и продали. И ничего тут девочку изображать. Поздно. Офицер, как ра-бы-ня на помосте, может рыдать на весь базар - никто не услышит. Так что ползать вы у меня будете!
Лейтенант пошел и повесился. Его успели снять и привести в чувство. Командира вызвали и вставили ему стержень от земли до неба.
- А-а-а, - заорал командир, - х-х-х, так!!! - и помчался доставать лейтенанта.
- Почему вы не повесились, лейтенант? Я спрашиваю, почему? Вы же должны были повеситься? Я должен был прийти, а вы должны были уже висеть! Ах, мы не умеем, нас не научили, бабушки-академики, сифилитики с кибернетиками. Не умеете вешаться - не мусольте шею! А уж если приспичило, то это надо делать не на моем экипаже, чтоб не портить мне показатели соцсоревнования и атмосферу охватившего нас внезапно всеобщего подъема! ВОН ОТСЮДА!
Лейтенант прослужил на флоте ровно семь дней! Вмешалась прабабушка - фрейлина двора, со связями в белой эмиграции, Британское географическое общество, со всеми своими членами; напряглись академики, - и он улетел в Ленинград... к такой-то матери...
- Лий-ти-нант! Вы у меня будете заглядывать в жерло каждому матросу! Командир - лысоватый, седоватый, с глазами навыкате - уставился на только что представившегося ему, "по случаю дальнейшего прохождения", лейтенанта-медика - в парадной тужурке - только что прибывшего служить из Медицинской академии. Вокруг - пирс, экипаж, лодка.
От такого приветствия лейтенант онемел. Столбовой интеллигент: прабабка - фрейлина двора; дедушка - академик вместе с Курчатовым; бабушка - академик вместе с Александровым; папа - академик вместе с мамой; тетка - профессор и действительный член, еще одна тетка - почетный член! И все пожизненно в Британском географическом обществе!
Хорошо, что командир ничего не знал про фрейлину двора, а то б не обошлось без командирских умозаключений относительно средств ее существования.
- Вы гов-но, лейтенант! - продекламировал командир.
- Повторите! - Лейтенант - как обухом по голове - повторил.
- Вы говно, лейтенант, повторите! - и лейтенант опять повторил.
- И вы останетесь гов-ном до тех пор, пока не сдадите на допуск к самостоятельному управлению отсеком. Пи-ро-го-вым вы не будете. Мне нужен офицер, а не клистирная труба! Командир отсека - а не давящий клопов медик!
- Вы научитесь ползать, лейтенант! Ни-каких сходов на берег! Жену отправить в Ленинград. Жить на железе. На же-ле-зе! Все! А теперь поздравляю вас со срочным погружением в задницу!
- Внимание личного состава! - обратился командир к строю.
- В наши стройные ряды вливается еще один... обманутый на всю оставшуюся жизнь.
- Пе-ре-д вами наша ме-ди-ци-на!!!
Офицеры, мичмана и матросы изобразили гомерический хохот. Командир еще что-то говорил, прерываемый хохотом масс, а лейтенант отключился. Он стоял и пробовал как-то улыбаться. Под музыку можно грезить. Под музыку командирского голоса, вылетающего, как ни странно, из командирского рта, лейтенанту грезились поля навозные.
Молодой лейтенант на флоте беззащитен. Это моллюск, у которого не отросла раковина. Он или погибает, или она у него отрастает. "Офицерская честь" - павший афоризм, а слова "человеческое достоинство" - вызывают у офицеров дикий хохот, так смеются пьяные проститутки, когда с ними вдруг говорят о любви. Лейтенант-медик, рафинированный интеллигент, - его шесть лет учили, все это происходило на "вы", интернатура, полный дом академиков, - решил покончить с собой - пошел и наглотался таблеток. Еле откачали. Командира вызвали к комдиву и на парткомиссию.
- Ты чего это... старый, облупленный, седоватый, облезлый, лупоглазый козел, лейтенантов истребляешь? Совсем нюх потерял? - сказал ему комдив. То же самое, только в несколько более плоской форме, ему сказали на парткомиссии и влепили выговор. Там же он узнал про чувство собственного достоинства у лейтенанта, про академиков, Британское географическое общество и фрейлину двора. Командир вылетел с парткомиссии бешеный.
- Где этот наш недолизанный лейтенант? У них благородное происхождение!
-Дайте мне его, я его долижу!
И обстоятельства позволили ему долизать лейтенанта.
- Лий-ти-нант, к такой-то матери, - сказал командир по слогам, - имея бабушку, про-с-ти-ту-т-ку двора Ее Величества и британских географических членов со связями в белой эмиграции, нужно быть по-л-ны-м и-ди-о-то-м, чтобы попасть на флот! Флот у нас - рабоче-крестьянский! А подводный - тем более. И служить здесь должны рабоче-крестьяне. Великие дети здесь не служат. Срочные погружения не для элиты! Вас обидели? Запомните, лейтенант! Вам за все заплачено! Деньгами! Продано, лейтенант, продано. Обманули и продали. И ничего тут девочку изображать. Поздно. Офицер, как ра-бы-ня на помосте, может рыдать на весь базар - никто не услышит. Так что ползать вы у меня будете!
Лейтенант пошел и повесился. Его успели снять и привести в чувство. Командира вызвали и вставили ему стержень от земли до неба.
- А-а-а, - заорал командир, - х-х-х, так!!! - и помчался доставать лейтенанта.
- Почему вы не повесились, лейтенант? Я спрашиваю, почему? Вы же должны были повеситься? Я должен был прийти, а вы должны были уже висеть! Ах, мы не умеем, нас не научили, бабушки-академики, сифилитики с кибернетиками. Не умеете вешаться - не мусольте шею! А уж если приспичило, то это надо делать не на моем экипаже, чтоб не портить мне показатели соцсоревнования и атмосферу охватившего нас внезапно всеобщего подъема! ВОН ОТСЮДА!
Лейтенант прослужил на флоте ровно семь дней! Вмешалась прабабушка - фрейлина двора, со связями в белой эмиграции, Британское географическое общество, со всеми своими членами; напряглись академики, - и он улетел в Ленинград... к такой-то матери...
Мой стакан невелик, но я пью из своего стакана.
- Leticija
- Капитан 3 ранга
- Сообщения: 521
- Зарегистрирован: Вт ноя 24, 2009 6:53 pm
- Скайп: chechel_55
- Пол: Женский
- Откуда: Германия
Re: Александр Покровский
У-ТЮ-ТЮ, МАЛЕНЬКИЙ
Службу на флоте нельзя воспринимать всерьез, иначе спятишь. И начальника нельзя воспринимать всерьез. И орет он на тебя не потому, что орет, а потому что начальник - ему по штату положено. Не может он подругому.Он орет, а ты стоишь и думаешь:
- Вот летела корова... и, пролетая над тобой, любимый ты мой, наделала та корова тебе прямо... - и тут главное, во время процесса, не улыбнуться, а то начальника кондратий хватит, в горле поперхнет, и умрет он, и дадут тебе другого начальника. Но лучше всего во время разноса не думать ни о чем, отключаться: толькоон прорвался к твоему телу, а ты - хлоп, и вырубился. А еще можно мечтать:стоишь... и мечтаешь...
- ЦДП!** ЦДП - центральный дозиметрический пост.
- Есть ЦДП!
Центральный вызывает, вот черт!
- Начхим есть?
- Есть.
- Вас в центральный пост.
Вот так всегда: только подумаешь о начальнике, а он тут как тут. Ну, теперь расслабьтесь. На лицо - страх и замученный взгляд девочки-полонянки.
- Идите сюда!.. Ближе!.. Нечего трястись! Вы - кто?! Я вас спрашиваю: вы - кто? Я вам что? Я вам кто?! Кто! Кто?!!
Про себя медленно: "Дед Пихто!"
- Почему не доложили?! Почему? Я вас спрашиваю - почему?!! Ой! О чем он?
- Очнитесь, вы очарованы! Я спрашиваю: где? Где?!
Под "где" такая масса смешных ответов, просто диву иногда даешься. Но главное, чтоб на лице читался страх - за взыскание, за перевод, за все. Пусть читается страх. А внутри мозг себе нужно заблокировать. Сейчас мы этим и займемся, благо что времени у нас навалом. Прекрасные бывают блоки. У некоторых получается так хорошо и сразу, что трудности только с возвращением в тот верхний, удивительный мир. Например, он к тебе уже приступил, а ты представляешь себе арбуз. Тяжелый. Попочка должна быть маленькой, это я про арбуз, а маковка - большой. Только тронешь - сразу треснет. И вгрызаемся. И потекло по рукам. Можно теперь немножко посмотреть, что там он делает.
- Когда?! Когда?! Когда это случилось?! Ой, что тут творится. Ой, сколько слюней.
- ... в приказе! Не сойдете с корабля! Сдохнете!!! Да! Я вам покажу!.. Интересно, что...
- Я вас научу!
- Интересно, чему...
- Выть у меня будете! Ах, этому...
- Выть!!! И грызть железо! Вот вам сход, вот! Ой, какие неприличные у нас жесты.
- Вот... вам перевод! Вот... вам... в рот... ручку от зонтика! Обсосетесь!!! Ну что за выражения. И вообще, Саша, с кем ты служишь? Где мама дала ему высшее образование?
- Запрещаю вам сход навсегда! Сгниете здесь! ВОТ ТАК ВОТ! Чего нос воротите?! Чего нос... каждый день мне доклад! Слышите? Каждый божий день!
- У-тю-тю, маленький, ну чего ж ты так орешь, а?
- ...и зачетный лист... сегодня же! У помощника! Лично мне будете все сдавать! Вот так... да... а вы думали... Жить начнем по новой! Никуда вы не переведетесь! Сгниете здесь! Вместе сгнием! А вот когда вы приползете... вот тогда... Ну, какие дикие у нас мечты.
- Да, да, да! Вот тогда посмотрим! ВОН ОТСЮДА-А! Ох и пасть! Пропасть. Ну и пасть, чтоб им пропасть. Медленно по трапу - "рожденный ползать, летать не может". А как хотелось. Бабочкой. Махаоном. И по полю. До горизонта. Небо синее. Далеко-далеко. Головенка безмозглая. Ни черта там нет. Совсем ничего. А иначе как бы мы сюда попали, целоваться в клюз... Теперь - увы нам...
Службу на флоте нельзя воспринимать всерьез, иначе спятишь. И начальника нельзя воспринимать всерьез. И орет он на тебя не потому, что орет, а потому что начальник - ему по штату положено. Не может он подругому.Он орет, а ты стоишь и думаешь:
- Вот летела корова... и, пролетая над тобой, любимый ты мой, наделала та корова тебе прямо... - и тут главное, во время процесса, не улыбнуться, а то начальника кондратий хватит, в горле поперхнет, и умрет он, и дадут тебе другого начальника. Но лучше всего во время разноса не думать ни о чем, отключаться: толькоон прорвался к твоему телу, а ты - хлоп, и вырубился. А еще можно мечтать:стоишь... и мечтаешь...
- ЦДП!** ЦДП - центральный дозиметрический пост.
- Есть ЦДП!
Центральный вызывает, вот черт!
- Начхим есть?
- Есть.
- Вас в центральный пост.
Вот так всегда: только подумаешь о начальнике, а он тут как тут. Ну, теперь расслабьтесь. На лицо - страх и замученный взгляд девочки-полонянки.
- Идите сюда!.. Ближе!.. Нечего трястись! Вы - кто?! Я вас спрашиваю: вы - кто? Я вам что? Я вам кто?! Кто! Кто?!!
Про себя медленно: "Дед Пихто!"
- Почему не доложили?! Почему? Я вас спрашиваю - почему?!! Ой! О чем он?
- Очнитесь, вы очарованы! Я спрашиваю: где? Где?!
Под "где" такая масса смешных ответов, просто диву иногда даешься. Но главное, чтоб на лице читался страх - за взыскание, за перевод, за все. Пусть читается страх. А внутри мозг себе нужно заблокировать. Сейчас мы этим и займемся, благо что времени у нас навалом. Прекрасные бывают блоки. У некоторых получается так хорошо и сразу, что трудности только с возвращением в тот верхний, удивительный мир. Например, он к тебе уже приступил, а ты представляешь себе арбуз. Тяжелый. Попочка должна быть маленькой, это я про арбуз, а маковка - большой. Только тронешь - сразу треснет. И вгрызаемся. И потекло по рукам. Можно теперь немножко посмотреть, что там он делает.
- Когда?! Когда?! Когда это случилось?! Ой, что тут творится. Ой, сколько слюней.
- ... в приказе! Не сойдете с корабля! Сдохнете!!! Да! Я вам покажу!.. Интересно, что...
- Я вас научу!
- Интересно, чему...
- Выть у меня будете! Ах, этому...
- Выть!!! И грызть железо! Вот вам сход, вот! Ой, какие неприличные у нас жесты.
- Вот... вам перевод! Вот... вам... в рот... ручку от зонтика! Обсосетесь!!! Ну что за выражения. И вообще, Саша, с кем ты служишь? Где мама дала ему высшее образование?
- Запрещаю вам сход навсегда! Сгниете здесь! ВОТ ТАК ВОТ! Чего нос воротите?! Чего нос... каждый день мне доклад! Слышите? Каждый божий день!
- У-тю-тю, маленький, ну чего ж ты так орешь, а?
- ...и зачетный лист... сегодня же! У помощника! Лично мне будете все сдавать! Вот так... да... а вы думали... Жить начнем по новой! Никуда вы не переведетесь! Сгниете здесь! Вместе сгнием! А вот когда вы приползете... вот тогда... Ну, какие дикие у нас мечты.
- Да, да, да! Вот тогда посмотрим! ВОН ОТСЮДА-А! Ох и пасть! Пропасть. Ну и пасть, чтоб им пропасть. Медленно по трапу - "рожденный ползать, летать не может". А как хотелось. Бабочкой. Махаоном. И по полю. До горизонта. Небо синее. Далеко-далеко. Головенка безмозглая. Ни черта там нет. Совсем ничего. А иначе как бы мы сюда попали, целоваться в клюз... Теперь - увы нам...
Мой стакан невелик, но я пью из своего стакана.